Тихая ярость, с которой Бергнеру все же удавалось сейчас справляться, клокотала где-то ниже глотки, дарила самые тошнотворные ощущения, не желая мирно осесть где-то в грудной клетке или спрятаться куда-нибудь за легкими, - норовила только вырваться наружу, проломив ребра. Мужчина внимательно вглядывался в расфокусированный взгляд напротив, который отчаянно старался вырвать хоть какие-то детали, слушал юношу, и не думая что-то комментировать.
Собственно, шоу началось. Комната Бергнера в мгновение расцвела декорациями, стала театральными подмостками. Вольготная филигранная игра для одного только зрителя - Найдхардта. Он же и особенный гость, что приглашен на премьеру, он и критик. Только вот «четвертая стена» между актером и наблюдателем сломана, поэтому он вполне мог в любой момент стать и вторым актером, и даже самим кукловодом. Но вряд ли Тайтесу была нужна оценка его актерской виртуозности и авторских реплик. Все, что происходило сейчас – умелая, прекрасно поданная провокация - такая, что Бергнер уже сам не заметил, как купился на нее и уже чувствует то, что от него и требовали – это было лишь творческой зарисовкой, забавным этюдом, этакими своеобразными пробами на роль в другой пьесе, которую можно было бы окрестить «(М)учитель воспитывает (м)ученика», что будет сразу же после этой и точно без антракта.
Когда поднявшись с пола, Тайтес нетвердой поступью, но все же мягким кошачьим шагом последовал к кровати, Бергнер лишь развернулся, сложив руки на груди, цепким взглядом провожая его и тут же отмечая обнажающиеся сантиметры бледного тела. Когда юноша остановился и раскинул руки в приглашающем жесте, подходившем для распятия, историк, встав напротив, взглянул на него. Грешник-нечестивец, бесконтрольный, эксцентричный в своем затянувшемся пубертате – вот он весь перед ним, даже не стоящий одной ногой в безумии, а только мизинцем цепляющийся за реальность. Только дела ему нет; конечно, куда ему до Виа Долорозы, куда до праведного поверхностного обывания?
Бергнер двинулся к юноше, ближе, резко вжимая его в изножье кровати. Губы Тайтеса, темно-амарантовые от крови, завораживающе контрастирующие с антично-белой кожей, были растянуты в улыбке, в этой извечной улыбке, язвительном оскале, что не исчезнет с его лица, кажется, и после четырехсот ножевых; губы двигались, прошептали признание для Бергнера, позволяя словам хрипло рассечь вязкий сироп воздуха, а потом раствориться в нем. Глаза же - синие омуты, отдающие серебром - смотрели прямо, выдерживая взгляд немца. Взгляд Тайтеса был безумен: мужчина ясно видел, как его глаза мерцали предвкушающим мазохистским блеском, словно системой упорядоченных космических частиц; было там что-то и на грани мортидо. «Ах, Тайтес, где же твой инстинкт самосохранения?» Но скоро немец сможет сделать так, что увидит такой взгляд, который будет въедаться покорным сожалением в его глаза.
О чем можно думать, когда смотришь на Тайтеса?
Если, например, ты ранимая душа, скованная трепетом и страхом, видишь его впервые, он же, пронизанный циничностью, видит тебя насквозь, не стесняется говорить, что думает о тебе. Ты смотришь в его глаза, холодные, - такие, что кажется, что о синий лед радужки можно с легкостью порезаться; у тебя остается на губах стальное послевкусие жестокости и правды, а сердце твое жмется куда-то ближе к пищеводу.
Думаешь ли ты о сексе с ним? «Вы ведь хотите меня, не так ли?..» Да, ты думаешь, ты можешь представлять себе картины душного секса, животного овладевания - чего-то томного, за гранью удовольствия. Чего одурманивающего. С запахом табака и запахом его кожи - еле уловимым, прозрачным и холодным. Морской посидонии, может, или чувственной минеральной амбры? А может, это и не холод вовсе? А пряности… Сандал, жасмин; Индия?.. Мутные реки, глинистые берега и отпечаток его легкой ступни… Змеиная белая гладкость в твоих руках. Чистое безумие.
Бергнер же думал сейчас о грехах Сайма и о том, что он готов отпустить их все. Именно он. Зачем Тайтесу кто-то еще, если он может выпить крови и вкусить плоти своего Бога, а вовсе не христовой, и все его грехи будут отпущены. И он вмиг станет белой горящей розой собственноручно возведенного нового Иерусалима.
И кто они сейчас друг другу? Их отношения всегда несимметрично качались от исключительно деловых, сохраняя субординацию, до любовных, с всепоглощающей страстью. А сейчас все было словно иначе: из театральной постановки все превратилось в военные действия, и стояли они по разные стороны баррикад, сгорающие от любви и нетерпения. Что будет, если Бергнер прямо сейчас разорвет грудную клетку Тайтеса? Увидит ли он там небеса, готовые пасть на колени перед ним?
Историк отвлекся от мыслей и почувствовал дрожащие пальцы Тайтеса на своей груди, скользнувшие по шее вниз. Тот, кажется, как-то неосознанно коснулся немца, и Найдхардт ощутил их, словно мазки плоской кисти в густой масляной краске, или как грубый мастихин, размазывающий последние остатки самообладания по коже.
После нескольких секунд этого взгляда глаза в глаза, наконец, последовала пощечина. Ладонь хлестко легла на щеку юноши, опаляя ее ударом, и вновь разбила губы в кровь. Рубашка была мгновенно стащена рывком - без какой-либо заботы о сохранности пуговиц. Немец крепко сомкнул свои пальцы вокруг левого запястья юноши и вытянул его руку, после заставляя огонь вспыхнуть на внутренней стороне предплечья. Мужчина преследовал цель остудить (как бы это парадоксально ни звучало), вернуть в реальность, наказать, увидеть раскаяние и оставить шрам на вечную память. Предвкушая вид личика, исказившегося от боли, и болезненный сладострастный стон, он перевел взгляд с огня на лицо юноши и с удовлетворенным выдохом приказал:
- Умоляй меня, Тайти.
Отредактировано Neidhard Bergner (2014-07-04 12:15:40)